И тут проживают Лопатины.
Старичок, отец «Левушки», козлоподобного «ангела», Михаил Николаевич Лопатин, почтенный судеец, весьма мне приятен; жена его, Екатерина Львовна, рожденная Чебышева (сестра математика), явно мирволит мне, — не так, как сынок, Лев Михайлович, приват-доцент, здесь заканчивающий диссертацию «Положительные задачи философии»; его и не видно; к нему приезжает В. С. Соловьев.
Мы подглядывали, веселясь, как в поля, на заре продвигается медленно четверка Лопатиных; шли, точно выровненные, стройной линией, глядя в спины друг другу; каждый член дома весьма отстоял от других (не менее, чем на двадцать шагов); дистанция не нарушалась ничем. Впереди, заложив руки за спину, мерно, торжественно старый папа вел мама, подняв голову, точно гусак, выбирающий путь гусенятам, гусыне; и в двадцати шагах так же торжественно, мерно седая, сухая, морщинистая, но прямая, как палка, мама продвигалась, блистая на солнце очками, вперившися в спину папа; она зонтиком, точно острейшей пикой, нацеливалась на песочек дорожки пред тем, как им ткнуть; за мама, ей уставившись в спину, блистая такими же золотыми очками и так же отставши на двадцать шагов, шел философ-сынок, вздернув голову; совсем как мама, но — в штанах, при бородке; старался не озираться; характера не выдерживая, все ж озирался: на псов; перед маленьким песиком крупный философ готов был, присевши на корточки, громко взорать от испуга, пока прибежавшие дачники его не выручат; и уж за ним в отстоянии том же, походкою тою же, бледная барышня шла, вперед вытянувшись и нацеливаясь своей тростью в песочек: Екатерина Михайловна, дочка.
Выйдя в поле и став на бугре, престарелый папа снимал шляпу, рукой заслоняясь от света, любуясь закатом; и, став в отстоянии друг от друга (на двадцать шагов), любовались закатом: мама, сын и дочка, — на полубугре, под бугром, при болоте; папа, поворачиваясь и тою же дорогой домой возвращаясь, встречался с мама; пройдя десять обратных шагов; а мама, отсчитав после встречи свое расстояние, круто повертывалася у той самой кочки, где и папа повернулся; повертывались: Лев Михайлович, Екатерина Михайловна — там же; не нарушалось равнение плац-парада вечернего.
И выбегали смотреть из всех дач, обсуждая порядок глубоко безмолвных прогулок: до полевого бугра; и обратно.
С мама я дружил; мадемуазель заводила на дачу Лопатиных: сиживали, пили чай; Лев Михайлович прятался; над потолком топотал сапогами; он бегал и взад и вперед, когда думал; обдумав, строчил: ночи, дни; уже вечерами, идя мимо дачи Лопатиных, видели свет во втором этаже: штора спущена; тень бородатая дико металась на шторе; философ Лопатин сражался с философом Рилем [Содержание второго тома «Сочинений Лопатина»].
Указывали на беспокойно страдавшую тень; говорили:
— А вон Лев Михайлович!
— Все философствует он!
Когда ночь выдавалась и тени деревьев казались особенно жуткими, то молодежь, подступая к окну, принималась кричать:
— Лев Михайлович!.. А!.. Лев Михайлович! Бедная бородатая тень останавливалась за шторой, молчала; ее вызывали; взлетала стремительно штора; и, бородою бросаяся в ночь из окна, превращенный из тени в живую персону, как филин заухавший, страждущий любомудр отзывался:
— Хохо, господа: что такое?
— Гулять!
— Не могу, не могу: я работаю…
— Чудная ночь!
— Не могу.
Начиналося упорное приставание хором до мига, когда свет в окне угасал, а внизу отворялася дверь; и показывалась оголтелая, маленькая, гладенькая, какая-то овечья головка, растерянно протаращенная бородою — в ночь.
И мгновенно подхваченный под руки (справа и слева) смеющейся молодежью, философ насильно влачился по парку — по самым дремучим и жутким местам, где крестьяне и няньки встречали тень старого самоубийцы; философ дрожал, похохатывая, как плотва между рук, наслаждаяся собственным страхом и пуще пугаяся; молодежь под предлогом прогулки с коварною целью таскала его между складками черных теней и луной озаренных берез; Лев Михайлович, перепугавшись, испытывал поэтическое вдохновенье рассказчика страшных рассказов, которые он в годах собирал: так, уверившись, что он напуган, к нему приставали:
— Рассказывайте что-нибудь; да — страшнее!
И увлекали его к нам на дачу; в громаднейшем зале, ненужном совсем, мать поставила свой инструмент, превратив залу в клуб; с утра до ночи здесь музицировали; вечерами же пели хором; сюда и тащили Лопатина; здесь его усадив на диван и обсев, щелкали орехами, слушая дикие страхи; Лопатин, взволнованный, с неподражаемой силою чувства мял ручки, испуганно похохатывая и выпучивая зеленоватые, овечьи глаза:
— И, — глаза навыкате, — «дверь», — руки терлись, а борода так и прыгала…
— Дверь отворилась; и странное эдакое, знаете ли, весьма неприятное, — он косился на дверь, — дуновение пронеслось.
В ответ — дружный хохот.
Уже после ведомый домой через парк, переживал муки страха он; а фонарек, ему данный, плясал в его пальцах.
Рассказывали: один раз привели его к нам вместе с другом, приехавшим навестить его: Владимиром Соловьевым, которого прежде видел я (у нас и у Стороженок); на этот раз я не видел его: уложили в кровать; говорят, — Лев Михайлович подмигивал на Соловьева:
— Его попросите — хохо — рассказать что-нибудь: говорят, что он видит какую-то — хохо — тень розовую.
И в ответ Соловьев, бородатый, косматый, заржал, как ребенок, от смеха; и даже, качаяся туловищем, сапогами по полу стучал: так смешны показались подмиги Лопатина.