— Сергей Иваныч — хитрец и плут!
Понятно: после Пелагеи Васильевны Танеев уже ни разу в жизни не домылся; он мылся утонченно (и кушал утонченно); вытирая мокрую голову свою, он едва ли не сдирал с себя кожу; вообще: жизнь его — сплошное эпикурейство; помнится, как сквозь сон, его московский кабинет (до переселения «библиотеки» в деревню); поражали в нем не столы, а книжные прилавки, на которые он, стоя за прилавком, разбрасывал свои гравюры и роскошные переплеты; и, помнится, сидит его друг, присяжный поверенный Минцлов (отец позднее небезызвестной в Москве теософки, странно исчезнувшей); из кабинета вела едва ли не потайная дверь в дедовский винный погребок, откуда угодившему гостю приносились ценнейшие, едва ли не столетние вина; Танеев лет двадцать выпивал погребок свой; и оттого, вероятно, его кончик носа сизел и синел; угодившему посетителю предлагался стакан столетнего мозельвейна; не угодившему — дарилась книга; не угодить в 80% Танееву означало: посадить невидную царапину или оставить пятнышко на показываемом роскошном издании, которое превращалось в «опоганенный» хлам, иронически даримый «поганцу»; тайны подарка «поганец» не понимал; и с удивлением принимался благодарить хозяина, над ним издевавшегося.
Танеев был крайне честен; однажды, в бытность его адвокатом, к нему явился известнейший миллионер, прося взяться за дело, которое и стал излагать; Танеев слушал с добродушным хладнокровием; дело изложено; Танеев молчит; молчит озадаченный молчанием миллионер; и вдруг раздается: короткое, отрывистое, негромкое:
— Пошел вон, скотина!
И миллионер, схватив шапку, молча исчезает.
Таких эпизодов не мало с ним было; однажды, нуждаясь в деньгах, он отказался вести дело лишь потому, что клиент его назвал голубчиком:
— Я вам — не «голубчик»!.. Берите бумаги… Клиент перепуганный кланялся.
— Нет, нет, — берите: я вам — не голубчик!
Выше среднего роста, скорее худой, с бледноватым, бессонным лицом, обрамленным узкою, русою бородою, с мягчайшею шапкою русых волос, с лбом покатым, сбегающим в монументальный, весьма перепудренный нос сизо-синий, с опущенными серыми, пронизывающими мимолетом глазами, в лицо не глядящими, все подмечающими, вовсе не франтоватый (от безукоризненности «стиля» костюма), он тихо входил, будто вкрадываясь; делалось напряженно, неловко от мысли, что от тысячи мелочей он способен прийти в ужас: при виде пылинки, при обонянии недостойного запаха (переутонченное обоняние); молчаливое явление его стесняло свободу; не видывал я такого тирана, как он; не случайно он в старости имитировал Грозного: родись Грозный в девятнадцатом веке, как знать, может быть, фурьеристом он стал бы: и родись Танеев в шестнадцатом веке, он стал бы как Грозный.
Его любимейший лозунг «нестесненья свободы» был самым ужасным стеснением; не верили, слыша диалог Танеева с сыном, Сергеем, рослым малым, воспитанным по системе Жан-Жака Руссо, в поддевке, в смазных сапогах:
— Потрудись, Сереженька, друг мой, — сходи ты туда-то…
— А ты сам пойди, — отгрызался сын. И Танеев покорно плакал:
— Слушаю, мой друг! И шел.
Но никто не верил дерзенью кротчайшего, трудолюбивейшего Сергея Владимировича; и никто не верил в «кроткого» Владимира Ивановича; дачники испытывали «нестесненье свобод» настоящим рабством; система декретов Танеева, передаваемых устно, определяла: что можно и чего нельзя в парке, на даче; нельзя трогать цветов, бросать окурки, от вида которых он падал в обморок; одной дачнице он предложил в три дня выехать после ее заявления, что в ее доме сыровато (не сыровато, а очень сыро):
— Нет, уж, пожалуйста, уезжайте, а то вы простудитесь.
Его едва вымолили не гнать; так он карал за неосторожное выражение (между нами — за правду); в другой раз он тоже отказал от дачи, вернув деньги:
— За что вы гоните меня?
— Вы не так обошлись с вашей прислугой.
В данном случае действовал он из принципа справедливости; но его принцип всегда протыкал, как меч, ударяющий из угла; грубый человек выпалит прямо в лицо; «кара» Танеева настигает нежданно, как государственная необходимость.
Одно время он запретил военным появление в парке; и не сдавал им дач на том основании, что они, убийцы, носят саблю и всегда могут кого-нибудь зарубить; а он охраняет благополучие дачников (вернее — пасет их жезлом железным); сам-то он верил, что не стесняет свободы; видя, как дети его висят кверх ногами с вершины березы, мать раз воскликнула:
— Ведь они оборвутся: что ж вы молчите?
— Я и сам боюсь, — нюхал розу он, — а что я могу сказать?
Но стесняясь словесными запретами, он нагонял ужас жестами нестесненья свобод в семье; в доме его не вылезали из страхов, ибо он мстил жестом поступка.
— Где же В. И.? — спросила раз мать. На что один из сынов ответил:
— Папе Елена не так штаны сложила; он и уехал в Москву.
Однажды за столом, рассмеявшись, он поднял глаза к потолку и увидел: над головою его качается паутинка; молча он встал и исчез: из Москвы, из Демьянова; жена сходила с ума; наконец — телеграмма… из-за границы: «Жив, здоров!»
— Думаю, что «дыба», им устраиваемая семье, превосходила «дыбу» Грозного, ибо была утонченно проведена сквозь Жан-Жака Руссо и Фурье; демонстрация Танеевым нестесненья свобод была пыткой для многих.
Таков этот критик быта; но «критик» иных сторон «бытика» был он замечательный; и едкость его сарказмов с детства пронзила меня.
Демьяново (под Клином) — родное место: здесь вырос я; оно находилось в трех верстах от Клина при шоссе, пересекавшем почти Шахматово; от Демьянова до Шахматова по шоссе верст семнадцать; мы с Блоком в детстве проводили лето почти рядом; и можно сказать: район шахматовский пересекал демьяновский район; так Блок знал и, кажется, бывал в Нагорном, где мы устраивали пикники; Нагорное — посредине между Шахматовым и Демьяновым; около Демьянова, в семи верстах, село фроловское, где живал Чайковский, изредка наведываясь к гостившему в Демьянове композитору Сергею Ивановичу; постоянно наезжала в Демьяново старуха Новикова, и появлялось шумное и экстравагантное семейство Кувшинниковых, не безызвестных в Москве.