Но в расстановке книг, полок, в выписке специальных приспособлений, в приготовлении гипсовых копий с античных статуй, в развеске портретов проходили долгие месяцы, если не года; были в библиотеке и прилавки, и какие-то выдвижные, полувыдвижные и невыдвижные столики, пюпитры, откидные доски для работы стоя, сидя, ходя, полулежа; предполагалось, что обладатель будет тут проводить двадцать четыре часа двенадцать месяцев, а не два с половиною месяца в году; но к сентябрю уже Танеев уползал из своего сырого великолепия в бедную, ничем не обставленную нору; библиотека-то и была огнем и мечом, которым Танеев истребил в себе для Плюшкина и фурьериста, и сибарита.
Сибаритством некогда была переполнена жизнь этого барина, которому со свирепою мрачностью он отдавался; сыны его рубили дрова, запрягали телеги, не вылезали из поддевок и смазных сапогов, работая, как настоящие мужики с мозолистыми руками; надо было работать и хоть на чем-нибудь сэкономить: ананасную, персиковую теплицу, грунтовый сарай для испанских вишен и прочие затеи надо же было содержать; сдавали дачи и повышали ценность земли маленького именьица с гигантским домом, с гигантским парком, с царственными аллеями.
Сибаритство Танеева «омужичивало» семью; сыновья и дочери выглядели скромными, ко всему привыкшими спартанцами; и одно время были притчами во языцех для всех: мчатся телеги; на них с криком, с подсолнухами сидят рослые парни и девки в сарафанах:
— Из какой деревни? — спрашивали непосвященные.
— Что вы, это — Танеевы!
Помнится мне, ребенку, маленький танеевский особняк в Обуховой переулке: долгое время в нем жили два брата: композитор, Сергей Иваныч, и адвокат, Владимир Иваныч; вынося за скобку общую чудачливость, по-разному проявляемую, они были полной противоположностью друг другу: худой, бледный, русый, мрачный, злопамятный Владимир Иванович и полный, розовый, почти чернобородый, незлобивый и рассеянный весельчак Сергей Иванович, ушедший в музыку, которую брат ненавидел: не мог выносить. Брату Сергею надо было играть на рояли: но от звуков рояли брату Владимиру делалось дурно; и Сергей Иваныч завел беззвучную рояль; и на ней упражнялся в нужных ему, как пьянисту, нажимах пальцев.
О композиторской и директорской деятельности (С. И. одно время был директором консерватории) Владимир Иваныч был самого невысокого мнения, но учил брата, как надо дирижировать, то есть как не махать руками и не являть дурака, ибо нет ничего глупее ломающегося дирижера, а они все — ломаки; и С. И. с испугом дирижировал, пряча руки и помахивая палочкой себе под носом; Сергей Иваныч сильно побаивался крутоватого и его не щадившего брата, пока не перебрался от него в Гагаринский переулок, где я у него позднее бывал, где он и умер; крутоватый брат ходил по Москве и плачущим голосом утверждал:
— Нет никого глупее музыкантов.
И эти заявления делались в лицо друзьям композитора, то есть Рубинштейнам, Чайковским, Гржимали и прочим музыкальным корифеям.
Однажды, когда у брата сидели эти корифеи, в комнату вошел Владимир Иванович и, плача голосом и кланяясь русой своей бородою и синим носом, попросил композиторов ответить ему на вопрос, который-де его мучает: что есть музыка? Поднялся спор; В. И. предложил основательно вырешить этот вопрос и ему доложить и — вышел из комнаты; спорили часы; и вот что-то вырешили; послали за В. И. Он входит; ему докладывают; тогда он, так же плача и так же кланяясь носом, назидательно замечает, что определить сущность музыки сущая бессмыслица, ибо эта сущность неопределима; весь опыт с корифеями — лишняя демонстрация: их идиотизма.
Совершенно ясно: «братцы» должны были разъехаться; рознь их шла по всему фронту; например: Сергей Иваныч, друг дома Толстых, почитатель Льва Николаевича; Владимир Иванович питал к Толстому совершенно исключительную ненависть, имел с ним сходство (в глазах и в тембре голоса); моя мать, поклонница Толстого, все распространялась об обаянии, которое разливает вокруг себя Лев Николаевич; Танеев гордился, что при общем круге знакомых ему удалось элиминировать встречу свою с этим «неграмотным и тупым фарисеем», не раз желавшим завязать с ним знакомство; однажды, встретясь с матерью, Танеев ей говорит:
— Ну, вот: и я, наконец, увидел вашего Толстого.
— Быть не может: где?
— В центральных банях, — задумчиво проплакал Танеев.
— Ну и что же? — непроизвольно вырвалось у матери.
— Ах, как он безобразен!
Танеев был сторонник античной красоты и физкультуры; «безобразие» толстовского тела было для него важным фактором, уличающим Льва Толстого; сам Танеев был весьма безобразен, напоминая не раздутого индейского петуха, а обтянутого индейского петуха; перепудренный длинный нос его вывисал, как мягкая часть, свисающая У индюка с носа, и формой, и цветом (синевато-сизым от пудры); в старости он стал вылитым Грозным.
Он был помешан на чистоте; он уродливо перемывался, утрами выбегал в умывальную, где стоял ассортимент ведер всяких вод (от ледяной до кипятка), так или иначе расположенных; не отдавшись двухчасовому перепромыванию и перепротиранью себя, он не мог сесть за рабочий стол; тайну комплекса ведер, щеток и полотенец ведала нянюшка «братцев», Пелагея Васильевна, отдать которую брату он на этом основании не мог (никто не одолел тайны приготовления умывального аппарата); в Пелагее Васильевне и заключалось соединение жизней столь различных братьев; оба без нее жить не могли.
Наконец Сергей Иваныч таки похитил, как Прозерпину, Пелагею Васильевну из царства Плутона; этого В. И. брату простить не мог, утверждая полушутливо, полуозлобленно: