Книга 1. На рубеже двух столетий - Страница 51


К оглавлению

51

Отец и Усов — каламбуристы; отец — «слабый» в быту; Усов, кажется, — тоже слабый; в результате: революция испарялась и плавала где-то над бытом; и Мария Ивановна Лясковская стверживала этот быт.

Я ждал только повода придраться к критике того, что полусознание мое уже отвергало; каждое едкое слово о быте, помнится, перевешивало мне десятки и сотни слов, быт утверждавших; оно падало, как дождь, на иссушенную почву, мгновенно впитываясь.

Повод к критике — дяди мои, Бугаевы: главным образом Георгий Васильевич (но и Владимир Васильевич); и повод к критике весьма уважаемый матерью Владимир Иванович Танеев.

Дяди, — выпадыши из нашего быта: так сказать, — полудекаденты (ведь слова такого не знали в те годы); они — чудаки, над которыми похохатывали, которых поведение было порой ни на что не похоже; но они уже выступали: выступали против «традиций» — не каламбурами, а жизнями, достаточно сломанными.

Владимир Васильич Бугаев является редко из Питера; явный чудак: с видом взъерошенного конспиратора и нигилиста шестидесятых годов, весьма бедно одетый и весьма заносчиво нас оглядывающий, тыкающий окурок не в пепельницу, а в цветочную вазу: с явною демонстрацией.

— Вы бы в пепельницу!

— Я так привык, — что?

Произносит он «что», точно пять «ч» написано: «чччто?» Это — в пику Москве, говорящей «што».

— Какой говор у вас.

— Чччто? Прекрасный говор, — не ваш: не московский!

В юности нигилист, ультракрасный, требующий с Антоновичем отделенья Украины, едва ли не режущий лягушек из «прынципа», и вздергивающий ногу на ногу (носком в небо) при дамах, он, студент, все забыв, пристрастился к химии, да так, что в ней выявил задатки большого научного таланта; так о нем отзывался профессор Бутлеров, силившийся его оставить при университете; не тут-то было: усмотревши в действиях Бутлерова покровительство начальства и нарушение «прынципа», дядя мой, Владимир Васильевич — «чччто?» — бросил химию, которой он увлекался; и — стал служить в банке (почему — в банке?), где ему уже не покровительствовал никто и где получал года он гроши, продолжая изучать Спенсера, Милля, Конта, которых он был начетчиком, как и отец, переча отцу и доказывая свое, — «чччто?» — а не его пониманье.

Знал он позитивистов не как… Стороженко.

Отец его тащил в «свет», а он, «свет» обфыркав и едко укалывая отца его «светом», прегордо запахивался в холодное и обтрепанное пальтишко, несся с отцом по Невскому проспекту (отроческое мое впечатленье).

— Володя, — да-с: фыркает, — юморизировал отец.

Наконец даже в банке заметили совершенно исключительную честность уже седого дяди, получавшего гроши, вдруг повысили, обеспечили; тогда он, обфыркав банк, умчался учительствовать в Финляндию, где и умер.

Когда появлялся он изредка, то мне он стоял катастрофою авторитетов; потрепанный, задирающий ногу вверх, на наскоки отца он ответствовал ехиднейшими протыканьями китов науки и нашего быта:

— Чччто? Да, — пустяки!

А вид — добродушный.

Отец, бывало, таким носорогом кидается на него со Спенсерами и Миллями; а маленький, седенький дядя, полуголодный какой-то, морским коньком выюркнет; и, выюркнув, еще уколет отца теми же Миллями, Спенсерами; и, подразнив нас, уедет надолго.

И долго живет впечатленье во мне, что среду нашу, всю, издырявил кротчайший Владимир Васильевич; умница, умнее прочих, а — не знаменитость, не прочно живет; и, живя так, совсем не горюет; и даже — доволен собой и судьбой.

Другой брат отца, Георгий Васильевич, всю жизнь являлся к обеду к нам раз в две недели, с портфелем своим: из суда (был присяжным поверенным он); этот был в другом стиле: высокий, красивый, стройнейший, со вкусом одетый и умный весьма, но, как дядя Володя, — чудак, подфыфыкающий, очень злой, с беспощадной насмешкою (впрочем, — вполне бескорыстной; и даже — себе во вред); опрокидыватель наших традиций мне он; дядя питерский — не нападал: на него нападали; тогда, защищаясь, он бил нас. Георгий Васильевич был нападателем; даже — присевшим в засаду; присядет, подкрадывается молчаньем, все выслушает, даже с неким сочувствием, точно выведывает; и, все выведав, — трах-тарарах: скажет нечто такое, что — в обморок падай!

И после — пойдет и пойдет: на часы!

С детства я знаю, что «Жоржик» (так дядю отец называл), благосклонно введенный отцом и Шайкевичем в круг «всей Москвы», в круг профессорский, где адвокатствовали Танеев и Муромцев вместе с Шайкевичем, где князь Урусов блистал, — дядя, введенный в тот круг, как весьма образованный молодой адвокат, очень умный, и «брат Николая Васильевича», весьма скоро презло и преедко обфыркавши всех, завел собственный круг: незадачников, странных весьма, не блиставших нисколько; являлся к нам противопоставить какого-нибудь им открытого очередного гения — Урусову, Муромцеву; так он — выбыл, не став адвокатом блистательным; и, разумеется, куши срывать с миллионеров, как их срывал после И. А. Кистяковский (его свойственник по сестре, тете Варе), не мог, пробиваясь кой-как своим жалованьем, как юрисконсульт при ком-то.

Наш круг, разобиженный им, от него отвернулся; и дядя его с остроумьем безжалостным жалил всю жизнь; полагаю: для этого он и ходил к нам обедать, чтобы, тишайше откушавши суп, за вторым блюдом фыркать, за сладким же горькое жало вонзивши, потом доводить до каления белого моего отца.

Весьма сильно он действовал: на меня и на маму; во мне под влиянием многогодовых заходов к обеду он действовал, вкрапливая анархический образ мысли; я думаю: им-то питалось сознанье мое, объясняя свое подсознание; мне становилось понятным все то, что не нравилось лишь инстинктивно; и я подбирал его лозунга: иметь лоб и очки золотые не значит быть умницей; легкое дело кирпич написать; удивительно: в профессора попадают тупицы; профессорши — лицемернейшие мещанки; красавица, мамина подруга, Чернова (по первому мужу Гамалей), которой гордилася мама за блеск и за светские связи, оказывается, — старая цыганка; и М. Я. Лясковская — злой и зеленый одер.

51