В целом: ни «двойка» у «Льва» не могла никого удручить сериозно, ни «пятерка» успокоить; ужасались не отметкою, а интонацией, целым «мистерии», именуемой уроками, и восхищались этим целым; а за отметки не цеплялись.
Иногда знаешь урок и знаешь, что Поливанов тебя не вызовет, а потрясаешься «дурной погодой», им разливаемой; другой раз готов плясать от восторга перед — вот перед чем: перед радужною игрою сегодняшнего «чуть-чуть» в Поливанове.
Случай первый: однажды, влетев к нам, первоклассникам, которым он преподавал латынь (а со второго до восьмого он вел занятия по русскому языку, словесности, логике), и позабыв, очевидно, какой отрывок задал он переводить, он начал спрашивать следующий по порядку отрывок, не заданный; понятно, — все путались; весь класс получил двойку; мы с первых же минут поняли: просто забыл он, что задал нам; но никто не решился ему это поставить на вид; и каждый с терпением перемог свою «двойку»; и — без всякого ропота: роптать на «Льва», будь он распрепридирчив, мы не умели. Через две недели все злосчастные «двойки» исчезли из бальника (сам догадался, что наставил их зря, а они не мешали нам, ибо мьг знали, что «пятерки» замоют «двойку»).
Другой случай: однажды он объяснял нам склонение латинского местоимения «хик, хэк, хок» (этот, эта, это); и, увлекаясь, запел на весь класс; что интересного в склонении местоимения? А мы, Ганимеды, чувствовали себя им, Зевсом, унесенными в небеса; но, увы, — звонок; надзиратель открыл дверь класса; «Лев» спешно доканчивал объяснение и призывал нас твердо выучить неправильные формы склонения; призыв так зажег нам сердца, точно он был призыв к интереснейшим забавам: мы с блистающими глазами, бросив парты, обступили столик, на котором он декламировал нам необходимость одолеть неправильные формы; и он сам, вдохновленный, встал л, воздев руку, кричал над нами:
— Надо так знать склонение «хик, хэк, хок», чтоб скороговоркой безо всякого припоминания сыпать склонением: тебя разбудят ночью, — ткнул пальцем в живот какого-то малыша, молниеносно присев перед ним едва ль не на корточки, — а ты, сквозь сон, во сне, заори благим матом из постели, — тут он, взлетев с корточек, закинув голову и потрясая восторженно рукой, заплясал, припрыгивая в такт своего полупения, полувскриков, с привзвизгами.
— Хик-хэк-хок, хуйус-хуйус-хуйус, хуик-хуик-хуик, хинг-ханг-хок, хик-хэк-хок.
Он подпрыгивал выше, подкрикивал громче; и мы вслед за ним стали хором выкрикивать, дружно подпрыгивая; проходящие мимо нас воспитанники старших классов, преподаватели, надзиратель с большим изумлением, не без улыбки останавливались, наблюдая дико-восторженную пляску класса вокруг пляшущего и кричащего Поливанова; можно было подумать, что это — пляска с томагавками каких-нибудь дикарей; отплясавши склонение, вихрем он вылетел в зал, направляясь в учительскую; вихрем вылетели мы, кричащие, — потные, красные; неправильное склонение это мы знали теперь навсегда; никакими усильями воли оно не изглаживалось.
Вот такими-то манипуляциями приводя нас в восторги, он вводил в наши души труднейшие латинские формы; и кабы он провел нас до старших классов, как учитель латыни, мы стали б, наверное, все латинистами; но со второго класса учитель латыни бессмысленно все растоптал, что в душе Поливанов посеял нам.
Эти два случая (коллективного удручения нас коллективною, несправедливою двойкою и повального увлеченья склонением местоимения) для непосвященного — сочетание бессмысленных крайностей: несправедливости и смехотворности.
Урок Поливанова был — гром и свет; он распадался на две части; каждая по-разному взбудораживала; первая часть — спрашивание урока; вторая часть — объяснение; уже за два урока до поливановского вытягивались трепетно лица; в глазах каждого стояло сериозно-задумчивое:
— Это — не шутка: еще неизвестно, что будет… Не так-то легко это пережить.
С утра спрашивали швейцара Василия: «Будет ли Лев?» Л. И. часто отсутствовал (переутомление, недомогание); подкарауливали его приход; едва отворялась дверь над входною лестницей из квартиры директора, как часовые неслись в зал:
— Лев идет, Лев идет. И екало наше сердце:
— Лев — будет!
Мы знали, что настроение «Льва» прямо пропорционально быстроте его пролетанья по залу в учительскую; недомоганье, бессонница, дурное расположение духа замедляли шаг его; когда он в кургузой куртчонке (потом в предлиннейшем, почти волочащемся сюртуке-лапсердаке: такой сюртук сшил себе) мимо летел ураганом, сутулый, с закинутою головою; прижав к груди книжки, воткнув в угол рта предлиннейший мундштук, — раздавался гул:
— Добрый!
Когда он являлся, ступая едва, съевши губы и ноздри топыря, за спину длиннейшие руки свои заложив, — мы смирнели и даже не смели шептать слово «злой», потому что ведь всякому видно, что штиль этот пред ураганищем в классе, где будут поломаны мачты судов, наших знаний: суда же — утоплены.
Перед уроком такого «Льва» мы, малыши, подбежавши к огромному образу, кланялись образу, дружно крестясь: надзиратели не удивлялись классовому молебну, всегда означавшему:
— У них будет Лев!
Раздавался звонок; мы бросались испуганно чрез проходной ряд классов в свой класс и под партами тупо, бессмысленно перекрещивали животы, а какой-нибудь богомолец, себе ожидающий казни, молился один в пустом зале, чтоб броситься в класс в ту минуту, как дверь из учительской быстро распахивалась; Поливанов, весь стянутый, скованный мертвою позою, несся к нам в класс; появляясь в дверях, он стремительно поворачивался, и «двадцать пять пар перепуганных глаз пожирали скуластый и гривистый очерк лица, двумя темными ямами щек прилетевший и бросивший выблеск стеклянных очковых кругов» («Московский Чудак»), чтобы, откинувшись в кресло, бросать в душу нам препокатый и в серую гриву влетающий лоб (вид Зевеса!), иль, наоборот, севши на ногу, ногу изогнутую поставив на кресло, руками обнять, а на колено худое припасть бородою, ноздрею посапывать (вид мартышки!):