Грот — наблюдателен; оглядывает в разговоре наш стол; и вдруг, выскочив из отвлеченности — к маме с любезным, житейским вопросом, чего математик не сделает: он как вопьется очковыми стеклами, так и замерзнет; на стол и не взглянет; а Грот стол оглядывает; выбирает морское печенье, заметит меня: улыбнется; математик — сутулый; сюртук, как на вешалке: руки же — потные часто; сопит и пыхтит. Николай Яковлевич эластичный, склоняется слева направо и справа налево красивыми позами; одет прекрасно, в приятнейшем галстухе, выявляющем весь контраст его белого лица с черною, как смоль, бородою.
И маме Грот нравится; и — ходит к Гротам; у Гротов — не как у иных других: там и романсы поют, и рассказы рассказывают; Лев Михайлович Лопатин волнуется, и Владимир Сергеевич Соловьев заливается смехом; и разговоры о Соловьеве уже переползают из квартиры Гротов и в нашу квартиру; главное, оттуда заносятся в дом наш весьма удивительные и страшные разговоры о привидениях, об исключительных случаях жизни; отец мой помалкивает о рассказах, а мать потрясена ими, оживлена: интересно у Гротов!
Я тоже и потрясен, и немного испуган; и через несколько лет, сунув нос в журнал «Вопросы философии и психологии», я начинаю оттуда вычитывать все, что касается гипнотизма; и одна из первых статей, мной прочитанных, — статья Петрово-Соловово «О телепатии»; но за всеми статьями этими чуется «интереснейший» Грот; пробую ребенком читать статью Грота; и натыкаюсь на уже знакомое слово «причинность».
Бывало: сидит математик; робея, косноязычит:
— Видите ли, Николай Васильевич, — пси, фи! А отец ему:
— Тарарах-тахтахтах… Э, фи, и: кси, пси, фи. Та-рарах!
Ничего не поймешь: пси, кси, фи!
Не то спор с Н. Я. Гротом; хотя и тут — многоякие виды причинностей ползают, но из всего получается произносимое мягко и громко:
— Душа человека!
И Грот мне овеян душою: душевный такой, — моложавый, красивый; бородка обстрижена мягко: вполне философский певец он; поет, что причинностью не объяснишь проявлений души; очень мама довольна; и — я; тетя Катя выглядывает из-за двери на очень красивого Грота; причинность же многоногою сороконожкою видится; эту последнюю знаю по атласу: брр, как заползает гадина эта, причинность, — меж нами! Нет, Грот — молодец, что ее отражает; и с Гротом я в этом вопросе — всецело; я — против отца; тот — не ясен; зачем защищает причинность под формою сутолочи: функциональной зависимости? Ох, эти функции! Видел листочки отца я, исписанные теми функциями: многолапые, как насекомые; лучше без функ ций; что функции или причинность, — кто скажет? И у причинности есть бесконечные звенья, как у сороконожки; на каждом звене — пара лап; понимаю, что тактика Грота — покончить с причинностью; тактика же отца — приручить ее; папа хочет для этого дела призвать математиков, чтобы, как Дуров свиней, приручили причинность они; им не верю: они — косолапые; и, как начнут приручать бесконечные звенья, причинность меж рук их, наверное, вышмыгнет; и между книгами спрячется, чтобы заползать у нас: по ночам.
Так бы символизировал споры отца с Н. Я. Гротом; метафизической позиции Грота противополагал отец монадологическую; последнюю понял гораздо позднее; позицию Грота же — понял мальченком; встал на нее.
Вероятно, детские восприятия споров оставили след, когда позже знакомился со статьями «Вопросов философии и психологии», я искал статей определенного содержания, воображенного ребенком; вот почему еще позднее я разделял взгляд на причинность Шопенгауэра; освобождение от причинности и закона основания познания было пережито за много лет до понимания этих проблем; в основе переживаний — фигура Грота, поющая:
— Душа человека!
Главное: Грот так плавно поет, как и Фигнер; поет, — и печенье заметит, и на меня глядит одобрительно; а мой отец, зацепляясь за кресло, кидается странно на Грота:
— Позвольте же-с, Николай Яковлевич… А прерывные функции?.. На основании математики!..
Опять «математика»: мама не верит; не верю и я.
Карандашиком он щекочет под носом у Грота; тот примет картинную позу (и мама довольна, и я); сам отец остается доволен:
— Поговорили, да-с, с Николаем Яковлевичем!
Грот — красавец: а все же — не ангел; есть «ангел», который мне видится фарфоровым купидончиком; наверное, у «ангела» — крылышки; говорят же: «ангел он доброты». Это — Лев Михайлыч Лопатин, которого «Левушкою» называют; представляю его ну, конечно же, с крылышками!
«Ангела» наконец я увидел; и — был потрясен: у него — не крылышки, а — бородка козлиная, длинная: вносится в двери задорным тычком; страшноватые красные губы, совсем как у мавра; очки золотые; под ними ж — овечьи глаза (не то перепуганные, а не то нас пугающие); лобик маленький головки маленькой, жидко прикрытой зализанными жидковатыми волосятами; слабые ручки, перетирающие бессильно друг друга под бородою протянутою; а идет с перевальцем; переступая с бессильного плача на бас.
— Хохохо.
И — расплачется дрябленько, жиденько: не то ребенок, не то просто козлище!
Вот так уж ангел!
Первое впечатление от Лопатина — двойственно; в «ангела доброты» не уверовал я; испугался его; и, не раз наблюдая его за столом, размышлял: не отчаянная ли ошибка вкралась в репутацию «ангела», «добряка»; что странный человек — да; а что «ангел» — сомнительно; позднее ко мне повернулся он «добряком»; все расхваливал Бореньку за успехи в гимназии Поливанова:
— У Николая Васильевича превосходный мальчик.
Поздней, восьмиклассником, я логике учился у Лопатина; получая сплошные пятерки; странно: у него было скучно учиться; Поливанов, преподававший логику в седьмом классе, логику мне зажег; логика Лопатина мне вовсе потухла.