Книга 1. На рубеже двух столетий - Страница 77


К оглавлению

77

— Еще, еще, еще, — читайте!

Не понимая сюжета «Призраков», я понял ритм образов, метафоры; понял, что это — как музыка, а музыка мне была математикою души; так же я еще ранее понимал стихи Эйхендорфа, Гейне и Гете; то есть феномен искусства понятен был мне; вернувшись позднее уже к «Призракам», я не понимал, что же меня, ребенка, в них восхитило; они разыгрались во мне с невероятною силою, с не-тургеневской силою; именно «Призраки» Тургенева мне особенно чужды теперь; может быть, в этом отчуждении есть досада, что они, пленив младенца, разочаровали юношу; так же пленяли меня «Сказки Кота-Мурлыки»; и так же я был обижен позднее, что они не соответствуют воспоминанию о них.

В детстве я понимал, не понимая сюжета; и даже неясно понимал, что сюжет, смысл (рассудочный) нужен для понимания; лозунг Верлэна, требующий музыки слов, — самоочевидность младенчества моего, а не лозунг сноба-эстета; я и до сих пор не понимаю, когда не понимают феномена художественности; ведь понимают же этот феномен в чистых звуках: разве нужен сюжет для сонаты Бетховена? Мне нет дела до того, что Бетховеном примышлено к музыкальной теме: она — понятна, когда она — действует, волнует сердца.

Я и до сих пор в процессе творчества не думаю о сюжете, все усилия направляя к выявлению своих критериев художественности: понятно, когда волнует, как музыка; и «непонятно», если пересказ, отняв музыку, становится слишком ясен, обидно ясен! Стоит только отдаться художеству, и — недопонятое рассудком, понятно сердцу.

Ведь не относятся же к звукам рояля, как к настукиванию костяшками счета цифр:

— На сколько у вас тут настукано?

— На двадцать пять рублей!

— Ага, — теперь понятно!

А вот музыка — стучит, стучит, заставляет и сердце стучать, и пульс, а непонятно, на сколько она настучала: на тысячи или на медный грош.

Вероятно, — на медный грош!

Замечательно: когда потом я читал трактат Ганслика «О прекрасном в музыке», то я нашел в нем ощущения детства отвлеченно оформленными.

Вовсе другое, но такое же сильное впечатление на меня произвел «Давид Копперфильд» Диккенса, первый роман, прослушанный при чтении его вслух мамой, прекрасной чтицей; вскоре потом мне читали «Пиквика»; с той поры Диккенс — мое перманентное чтение, и теперь я читаю Диккенса; в последний раз я читал «Давида Копперфильда» в 1927 году; первый раз прослушал в 1887-м: сорок лет читаю этот бессмертный роман; и в каждом повторном чтении открываются новые и не усвоенные оттенки; на этом чтении еще раз видишь, что в художественных произведениях «что», или смысловая тенденция, не более одной десятой полного смысла; девять десятых лежат в «как» выполнения; знаешь как свои пять пальцев фабулу Копперфильда; и снова путешествуешь по изученным пространствам романа; художественные произведения, как красоты природы: последние мало просмотреть; надо около них набраться сил; знаешь горы Кавказа; тем с большею радостью к ним влечешься; меня ужасает забота о количестве художественных продукций; вся суть в качестве; три романа Диккенса значат больше, чем триста романов с пониженным качеством.

С семи лет мне зачитали серию книг из пресловутой «Библиотэк роз» (по-французски); а потом я сам уже зачитал: для себя. Иные из произведений Сегюр меня заставляли рассказывать почти назубок для упражнения в стиле языка; но я вынес немного из этого чтения; любопытно: французской грамотой я овладел с необыкновенной легкостью; тому причина: не мать учила меня, а гувернантка; перед матерью-преподавательницей я испытывал тем больший ужас, чем большую любовь испытывал к матери-чтице; высшим наслаждением мне было ее чтение вслух, ее ярко художественные рассказы, воспоминания ее детства, об ее впечатлениях жизни в Петербурге и о певце Фигнере, которого я стал заочным поклонником; однажды даже я заявил всем:

— Ухожу от вас!

— Куда, Боренька?

— К Фигнеру, в Петербург.

Мать впоследствии передала это Фигнеру, и он ответил через нее, что всегда рад меня встретить; мать каждую зиму уезжала месяца на полтора в Петербург к подруге, вышедшей замуж за оперного певца, А. Я. Чернова. И тогда в доме наступала тишина; но и делалось скучно; мать вносила в нашу жизнь тревоги и бури; но выдавались дни, когда настроение ее прояснялось; и она принималась меня баловать, играть и шалить со мной; мои шалости были нервно порывисты; я, собственно говоря, не умел шалить; увидав балет в Большом театре, я начал подражать танцорам и танцоркам, и в этом подражании изживал потребность к движению.

Вообще же шалости мои были невинны; у меня не было злых намерений: подкузьмить, подвести, как у Коли Стороженко; меня можно было смело оставить одного; ничего бы не произошло: игры мои были тихи, задумчивы; они более были головными играми, чем играми мускульными; кипело воображение; а на внешний вид я играл чинно.

У меня не было и ненавистей ни к кому; я едко критиковал многих: но не нападал активно, а скорей с горечью отходил от того, что мне не нравилось; более я боялся, чем не любил; не любил определенно я крестную мать, М. И. Лясковскую, Янжула, да двух-трех профессорш.

К этому времени мне было прислугою внушено, что Маруся Стороженко — моя невеста; я поверил этому: и убедил себя, что в Марусю влюблен; даже сообщил это Марусе; в этом сообщении было много наивного; а в игре в любовь этой все было легко, певуче и чисто; стороженковская няня — Катя, да и все в доме у Стороженок были посвящены в эту детскую игру между нами; в ответ на мое заявление о том, что я Марусин жених, Маруся ответила мне, что ее жених не я, а Ледя Сизов (сын В. И. Сизова, заведующего Историческим музеем).

77