Ну, а — помогла она барышне: по человечеству, а не для ради… «благотворительности»?
Никогда!
Занималась иною благотворительностью: благотворила профессорам, совершая периодические, обер-полицмей-стерские объезды квартир, в результате которых роптали профессорши (мать моя — плакала); профессорам же — каждение: лучшие все Гогенштауфены! Одна умная дама доказывала, что М. И. неравнодушна, весьма, к ее мужу; и глазки слезливые строит, и ножки прюнелевые показывает под предлогом своей аскетической пропаганды: простых башмаков и простых белых юбок.
Конечно ж, — не «флирт»: платоническая сердечность; и чистая дружба; но требовала «культа дружбы»; и тут проявляла ревнивость; она добивалась горячей конфиденциальности, чтобы профессор, идя на свидание с ней, запевал про себя:
Сияй же, указывай путь,
Веди к недоступному счастью
Того, кто надежды не знал;
И сердце утонет в восторге
При виде тебя…
На протяжении лет двадцати пяти — приезжала два раза в год: 13-го октября, накануне рождения «крестника» — с книгой (подарок), и 6-го декабря, в день именин отца: отобедать; отец бывал часто у ней; приезжала она в черном платье; а дома ходила она в сером платье, которое — лучше; похуже она берегла для гостей:
— Дорогая моя: всюду пыль, — так и все; как приеду домой, это платье — платье вздергивалося — долой, чтоб полы свои не запылить…
— У меня, дорогая — два платья всего: вы опять заказали себе выездное, — так все… Не по средствам живете… Жила же я…
И рассказывалось житье (пятьдесят рублей в месяц).
Полагалось бывать у нее: на Рождестве и на Пасхе; лишь избранные удостаивались получить приглашение на именины ее: отобедать; в тот день и в столовой, и в зале к стене придвигались сукном перетянутые доски, чтобы профессор) коснувшись стенки, не измаслил ее головой.
Удивлялся покорности профессоров, все сносящих: тому подстилалась клеенка (неряха), тот — грязный, тот не: допускается в малиновую гостиную; к нему появляются в платье, которое обречено подметать сор квартиры; не перечисляю всех оскорбительностей, подносимых ей с ласковым видом; сносилося все, потому что — блюла: что блюла? Пресловутый девиз «как у всех в нашем круге». И разводила безжалостное лицемерье морали, слегка подслащенной, как… оболочка пилюли «касторки»; а коли под флером приличья пылали багровые страсти «Н», иль — изменяли друг другу, то — делался вид: ничего-то и нет; лишь была бы личина:
— Так, все, — говорила я Николаю Ирасовичу!
Но она полагала себя дарохранительницей: охраняла компендиум высшей культуры; и кокетничала нелюбовью к попам и к дурному городовому, ее охранявшему; читала «Вестник Европы»; и была — «Вестник Европы» насквозь; то есть по Стасюлевичу мыслила, да перечитывала тома Соловьева-историка; перечитает, и — снова читает: том первый, второй.
Ни одной живой мысли: лишь старческие, слащавые дрянности вроде капсюли касторовой; мать моя — попочитает ее; и — расплачется: раз даже вынужден был Лясковской заметить отец:
— Вы бы, Марья Ивановна, Александру Дмитриевну в покое оставили б!
Боже, что было! Летали и письма трагические, были и объяснения «сердечнейшие»; тон «Травьяты» звучал в них.
Будь уважение, ей расточаемое, вполне искренним. Нет, смеялись над нею; а «В», ей носившая дани, ее жгла сарказмами (но — за спиною); все ж — ездили к ней на поклон; и внушили мне: «крестная мать» есть понятье священное; все же горжусь, что я, выросши, срезал ее; и традицию «стильных» поклонов нарушил; мать дань ей возила до смерти: фетиш!
Ее чтили: надо было насквозь перетлевшему быту держаться; уже внутри не было кумиров, «традиции» под шумок обходились, и только фетиш мог извне их поддерживать; так перерождался быт славный в культ древний — в культ прюнелевого башмака, из-под юбки крахмальной грозящего.
Я потому останавливаюсь на Лясковской, что мне она — первое знакомство с богатою буржуазией; среди профессоров она виделась мне двуединой: профессоршей и милльонершей; и первое слово «богачка» связывалось со словом мне «Марья Ивановна»; в ней примешивались к ужимкам профессорши — чуждые, малознакомые ноты; у нее фабрикант и сенатор, Нечаев-Мальцев сидел; я поздней обобщение свойств, ей присущих, открыл в символическом образе «Железной пяты».
Детское знакомство с пятою той — знакомство с сухою пятою Лясковской, одетой в прюнелевую ботинку; и когда она высовывала из-под юбок пяту ту, кидало меня в смутный страх, в отвращение.
К свите данниц М. И. относились типичнейшие: М. И. С. и жена университетского деятеля Е. Л. В.; типичные парки, охранительницы устоев и передатчицы слухов;
М. И. С. мне виделась перопекающой золу быта квартирочки в вкусности; как из муки, пирожки пекла, — сладкие, липкие; сладости сыпались, чтобы пресноты муки золяной не отбили бы аппетита у мужа, и так свой желудок однажды расстроившего; мой отец, даже он, так старавшийся быть незаметным в быту, на одну из слащавостей М. И. С. резко ответил:
— Не говорите маниловщины!
М. И., много лет в нашем доме бывавшая, так разобиделась, что много лет не бывала.
Е. Л. В., в противовес М. И. С, золособирательницы, обкормившей золой благоверного мужа, мне видится золорассыпательницей: зола, иль пыль слухов, накоплялась обильнейше в доме ее; этой серой золою пылила в квартирах с огромной талантливостью; прозоляя — все, все: в пять минут; в ридикюльчик набравши золы, объезжала знакомых; и сыпала ею.
Обе были презлые; одна расточала злость, переслащая ее; а другая, ее угущая всыпаньем в золу перетолченных стекляшек; и обе по-разному лицемерили; Е. Л. В. лицемерила, преподнося злость под формою… злости же: корыстной и личной под формою бескорыстного юмора и отрезания якобы «правды-матки» (была не глупа); говоря едкости и гадости о других, она потом говорила едкости и гадости прямо в глаза человеку — с таким видом, что, мол, — проста, извините; все выложу вам же о вас; и останется — только любовь утаенная: к вам же! Она имела дар к колкостям: пользуяся остроумием высшим своей якобы бескорыстнейшей соли, колола и жалила с остервененьем: присутствующих и отсутствующих, — без стыда и ответственности; все значительное, все талантливое в настоящем, в прошедшем и в будущем бешеною слюною своей покрывала, трясяся с такой отвратительной злостью, мотая своей неприятной головкой в седых кудерьках; чем старей, безобразней она становилась, тем бешеней, мельче, подлей оплеванья ее мне казалися; захлебывалася, вонзала мещанское жало во все, что ее превышало; до двадцати девяти лет встречался я с этой ехидной, ее обходя, потому что противно мне было глядеть, как она, увидавши талантливого человека, подмигивала на… его… экскременты; неглупая, жалкая пакостница превратилася в старости просто в шута, кувыркавшегося перед каждым и побивавшего мелкостью мелкости, ею просыпанные: озоляла квартиры; уедет, — квартира воняет, квартира золеет, под конец оставалося, как скорпиону, ей, хвост свой задрав над собою, прожалить головку старушечью, собственную; ведь уже — ошельмовано все! Шельмовать — больше нечего!