И потом понял: соединяет сериозность, соединяет факт все-таки «грызения» идеологических книг; отец изгрыз Спенсера, Юма, Лейбница; Эллис некогда изгрыз Маркса; Брюсов изгрыз Спинозу; я в пору ту изгрыз Шопенгауэра и начал грызть Канта; а Стороженко и Алексей Веселовский ничего не изгрызли, не собирались грызть; и это-то вызывало в отце стон.
Что общего — лейбницианец-математик и оставивший Маркса, проповедующий Бодлэра — символист Эллис; а — как они спорили, сцеплялись, схватывали друг друга за пиджаки! И отец, накричавшись, говаривал:
— Из всех твоих товарищей, Боренька, самый блестящий — Лев Львович: да, да-с, — блеск один!
И даже Брюсов удостоился:
— А умная бестия этот Брюсов!
Ведь зная отца, я был должен сказать, что Брюсов, явившийся к нам на вечер и весь вечер прогрызшийся с Эллисом (Кобылинским), вопреки всему — чем-то пленил отца.
Да и сам Брюсов, на отца брюзжащий за Лейбница, сменяет гнев на милость: «Бугаев опять говорил с точки зрения монадологии. Мне это было мучительно…» (Брюсов: «Дневники», стр. 112). И потом: «После Бугаев рассказывал о своих столкновениях с чертом — любопытно» (стр. 112). Эти темы рассказов о черте уже относились к серии диких каламбуров отца; отец, не веривший в черта, уличал его бытие в странных мифах; и Брюсов клюнул на них.
Стороженко не клюнул бы; про Стороженко ни разу не слышал я от отца, что он — «умная бестия».
— Да-с, Николай Ильич, так сказать…
И — наступало: стыдливо-неловкое молчание; его вывод из критики болтунов — отказ от критики; и — улет в пифагорейство, в беспартийный индивидуализм, в одном совпадающий с либералами, в другом с консерваторами, в третьем залетающий левее левых; рычаг критики — его философия, социологическая база которой была аритмологична; а проповедывал он, применяя сократический метод и им прижимая к углу, чтобы водрузить над прижатым стяг «монадологии».
В университете действовал он одиночкой, не примыкая к группам (правым и левым); отношения со студентами были хорошие; он деканствовал множество лет; спорил с левыми, а левые его уважали; не забуду, с какой сердечностью К. А. Тимирязев читал ему адрес в день юбилея Математического общества, ставшего его юбилеем; многие его «консервативные» выкрики в спорах объяснимы борьбой с «задопятовщиной»; от «Задопятовых» мутило его, а на «зубров» сжимал кулаки.
— Педераст! — слышался надтреснутый крик его. — А этот хам перед ним лакействует…
«Педераст» — другого именования не было для великого князя Сергея.
— Расшатывает мальчишка все! «Мальчишка» — Николай.
— Позвольте-с, да это ерунда-с! — кричал на министра Делянова; и Делянов — терпел: с Бугаевым ничего не поделаешь; лучше его обойти, а то шуму не оберешься.
Множество лет посылали его председателем экзаменационной комиссии на государственные испытания: в Харьков, в Петербург, в Киев, в Одессу, в Казань; ни одного инцидента! Студенты провожали на поезд приезжего председателя; последний год председательствовал он в Москве — на нашем экзамене; тут я его изучил как председателя комиссии; он был — неподражаем; другие являлися — олимпийствовать и отсиживать, нацепивши «звезды»; он же являлся на экзамен первым; и тут же, подцепив студента, начинал с ним бродить, что-либо развивать; так длилось до конца экзамена; председательское место пустовало; из кучки обступивших его студентов неслось — надтреснутое (он был уже болен):
— Стыдитесь, батюшка: идите-ка, — тащите билет.
— Не пойду, Николай Васильич: не хочу срамиться…
— А вы осрамитесь: не работали, а мужества осрамиться нет; ну что ж такого: осрамитесь, и — кончено.
И взяв за рукав, он подтаскивал упирающегося к экзаменационному столу, пошучивая и взбадривая; делалось как-то легко и просто: тот, у кого душа ушла в пятки, тащил билет, отвечал кой-как; «председатель», выставив нос из кучки студентов, поднимал очки двумя пальцами, интересуясь судьбой его:
— Ну, — как-с?
— Выдержал…
— Вот видите: а вы — говорите…
И шел предовольный; и подмаршовывал, выпятив живот и заложив за спину руки; и уже опять раздавалось:
— У Спенсера… У Гельмгольца… Позвольте-с. Новый студент с председателем спорили: о механическом мировоззрении; или — о чем другом.
После экзаменов он, подписав дипломы, умер.
Сколько он спас от провала пред смертью!
Ему прощалось многое: горячие выкрики, парадоксы, даже мнения, идущие вразрез с веком; знали: декан — чудак и добряк; выручит в нужную минуту; сперва накричит, напустит «формализма»:
— Это не от меня зависит.
А потом побежит в канцелярию: под шумок толкать дело студента.
Знали его «пункты»; и — обходили их.
Главный пункт: агитационная пропаганда основ «эволюционной» монадологии; тезисы ее вырабатывались в десятилетиях; с первых лет детства я слышу имена: Фрэнсис Бэкон, Рид, Юм, Локк, Уэвель, Гамильтон, Спенсер, Милль, Бэн и т. д.; эти-то имена и преодолевались, вывариваясь в аритмологии: в основе монадологии эти имена вместе с именами Лагранжа, Лейбница, Эйлера, Коши,
Абеля казались китами, поддерживающими вселенную; будучи смолоду пропитан английским эмпиризмом, косился на линию немецкого идеализма; с уважением отозвавшись о Канте, всегда приговаривал:
— Да, а пишет — туманно; писать туманно не значит: писать глубоко; вот французы и англичане пишут изящно, легко, просто не потому, что плоски, а потому, что выносили образ мысли; немцы — не выносили.
Или:
— Троицкий доказал: Кант основательно-таки стащил мысли у Рида.