— Эээ… гээспээда… говорят, чтээ… — ворошил шерсть гиббона он, — чтээ это — наш предок…
Было ясно, что предок А. А. — не гиббон, а — макака.
Глядя ж на Мензбира, я думал: в тысячелетиях времени доработалась обезьянья природа до очень прекрасного экземпляра.
Вид же этого ломающегося профессора (может, — от нервности?) мысль укреплял о происхождении от макаки «этих» гримас, — обезьяньих и вырожденческих.
Тон небреженья с подшарком всегда был присущ Тихомирову; помню чету Тихомировых с детства; и — с детства помню: громчайшее пришепетывание неприятнейшего фальцетто; весьма утверждали, что он даровитый ученый; антидарвинизм — просто муха, ему не мешавшая уходить в шелководство; и разговоры о шелковичных червях, скорционере, которым питаются черви, мне памятны с детства; Ольгу Осиповну, супругу, он называл «мамашею» (выходило — «мэмэша»); в громчайшем «мэмэша» был тот же несчастнейший тон, нам казавшийся позою; есть несчастнейшие интонации, уродящие человека, не менее отсутствия носа. Какой-то природный изъян, а не поза, казался в нем моральным изъяном; курс, им читанный, был интересен — в деталях; а в целом — не нужен.
Стиль лекций Мензбира — стиль художественного реализма; стиль лекций А. А. — аллегорическое барокко, гофрированные выкрутасы подробностей, философических отступлений, порой интересных; а в целом топилась главная мысль: антидарвинистическая тенденция; иные из лекций Мензбира мог бы теперь повторить чрез тридцать лет; а что говорил Тихомиров, в чем сила его главной мысли, сражающей Дарвина, — скрылось в густом тумане; в момент слушания уж была она тусклая, строимая на аналогиях (не гомологиях): стиль Малого театра эпохи упадка, — так во мне отразился тот курс; преинтересных подробностей, как, например, объяснения значения эмбриолога Ковалевского, не отрицаю я; очень неглупый, талантливый человек, специалист по шелководству, некстати вызвавший в суд Дарвина, — таким остался он мне; очень действовал самоуверенный тон, и указание «некоторым, которые» думают не по профессору (читай: «Мензбир»).
Ситуация целого (ректор, абстрактный политик, владелец музея, а Мензбира нет в нем) зарезывала Тихомирова, и оттого все галантности, приглашающие у него поработать, не соблазняли нисколько; у Тихомирова не было учеников; да и сам он казался залетной фигурой в музее; нет времени: ректорские обязанности, визиты, салоны и прочая…
С Тихомировым я встречался и дома: он являлся к отцу: и держался — предупредительно; Ольга Осиповна, жена его, была милая дама; в беседе со мной, ницшеанцем в то время, однажды он выразился (и — в мой огород):
— Человека еще почти нет, а тут выдумали сверхчеловека какого-то: чушь одна.
Я улыбнулся, пожав плечами; и подумал: профессор в сентенции этой приблизился к Дарвину.
Он был снисходительный экзаменатор: трудных вопросов не предлагал; и трепещущих Мензбира старался он выручить даже; и все ж не любили его; порою его было жалко: ведь был он ученым.
После смерти отца мне пришлось идти говорить с Тихомировым; он принял любезно в своем кабинете; столы были густо покрыты какими-то листьями, а на них копошилися шелковичные черви; Александр Андреевич, все на свете забыв (и дела и тот факт, что я отца потерял), привлек меня тотчас же к копошащемуся червятнику; и, взяв на палец прозрачную гусеницу, другим пальцем погладив ее, стал показывать он:
— Посмотрите, как бьется, пульсирует под эпидермисом… — и так далее.
Понял: любовь к гусенице, — не «антидарвинист», не «маркиз» и не «ректор», — вот что было в нем главным. Он — ученый: а остальное — наносное.
Первая встреча с университетом — Зоологический музей; семинарий по химии, физике на первом курсе — проформа; практические занятия по ботанике — определение растений (сухое и мертвое дело, коли не живое растение, а спиртовой препарат); практические занятия по анатомии человека, зачеты по остеологии и миологии (работа на трупе) — для первокурсников сериозное дело, как и экзамен (4 части учебника анатомии Зернова); но анатомия человека — предмет проходной; он рассматривался как барьер пред другими предметами: одолеешь, — свободен: иди заниматься, чем хочешь; в анатомическом театре естественники — гости у медиков.
Зоологический музей стал своим; у каждого студента — своя штаб-квартира; кто — в лаборатории; кто — в Ботаническом саду (на Мещанской), кто — в гистологическом кабинете; а я — в музее; мне казалось, что я в дремучем, тенистом лесу; затеривался меж витрин и моделей в таинственных сумерках; думалося легко; посетителей — нет; нет — студентов; нет хлопанья дверей, толчеи, разговоров; и не висят объявления; «субы» не шмыгают; и педеля не выглядывают; вместо них — смотрит глазом стеклянным косматейшир! зубр, иль раскинулись щупальцы спрута: присоски — с тарелочку; и лишь кто-нибудь из работающих на хорах зоологов-спецов нос высунет, или на слоновьих, но мягких ногах, увлекаемых пухлым туловищем, точно шаром, воздушным, надутым, бледно-волосый Григорий Александрович Кожевников пронесется, до ужаса выкативши пред собой водянистое светлое око, — не удивится, не спросит, что делаешь: право твое думать в этих тенистых углах среди тигров, присев на клык мамонта; я ж привлечен был хозяином этих пространств, изукрашенных зверем пяти частей света.
Зал превысокий, двусветный, но темный; и хоры с перилами: вокруг стен; там отдельные камеры (клетки для специалистов, с ключами); не забегая в пространства музея, уносятся они лесенкой вверх, отпирают каморки, усаживаются за микроскопы; бродя здесь, наткнешься на полукруглую аудиторию (амфитеатром), от прочих сторон отгороженную только схемами зоологическими, меняющие мися на протяжении курса; под ними, меж окнами и витриною — сборище за столом; человек пятнадцать студентов работают скальпелями, пинцетами над принесенными морскими ежами: практические занятия у Николая Васильевича Богоявленского; он тихо обходит студентов, тому иль другому показывает, в чем дефект препарата; за угол зайти, — ни студентов, ни Николая Васильевича: тишина лесов Конго: фантазии строятся.